Тут подали суп…
Беспредметная фешенебельность и вопиющая скука теперь водворилась над строем лопаток и лысин, принадлежавших, как знать, королям, принцам крови, купцам, адвокатам, ученым, парламентским деятелям, биржевым спекулянтам – Австралии, Полинезии, Африки и Европы (включая Америку).
Так, победив метрдотеля, служившего лорду, теперь полоскавшему зубы душистой водой, мы отбыли в половине десятого: из убежища королей на каирский трамвай.
...Посещение Мемфиса, последнее воспоминание от Сфинкса, обед в Mene House мне стоят на исходе египетских впечатлений моих; потерявши надежду дождаться московского перевода для посещения Ассуана, прожившись ненужно в Каире, уже не могли отдаваться по-прежнему мы непосредственно жизни в Египте; но все впечатления путешествия нашего здесь углубились: Египет во мне бурно взрыл сокровенные мысли души, пребывавшие за порогом сознания в России и обусловившие наш исход из Москвы; мне в Египте открылся Египет второй: моя жизнь до Египта; размах этой жизни перед размахами жизни возможной казался мне, нет, не полетом, как прежде, а малым и скучным качаньем московского маятника под стеклом между стенками никеля; да, часы моей жизни сломались; и сломы путей обнаружились тотчас же по возвращении в Россию, где я ощутил одиноким себя и откуда с женою бежали надолго через одиннадцать месяцев.
По возвращении в Россию увидел в тогдашней России сплошной «Петербург». Аполлон Аполлонович, мумия, встретил меня в Петербурге; ответственный пост, занимаемый им, и стремление к геометрии, и возводимый им крепкий кубизм, просочившийся в мелочи повседневности, показал мне воочию: из музеев египетской древности мумии вышли; «Египет» проснулся: «Египет» не умер; и мы, как белые рабы, занимаемся вместо жизни тесанием гробницы XX века; я понял, что нужно искать «новой жизни» и «новой земли»; но для этого надо бежать в «Палестину», оставив Египет; мое путешествие мне впервые в Египет предстало: иным путешествием по «старинному континенту» души, на котором зажил я в слепом бессознании: от Египта мои «Путевые заметки» меняют свое направление; и становятся: путевыми заметками странника, ищущего новой жизни души; «география» и «этнография» заменяются в них «психологией», «метафизикой», неуместной в простых «путевых наблюдениях».
О том, что я видел в Египте, о том, что потом пережил в Палестине – обо всем этом мог бы я дать очень толстую книгу à la Метерлинк, а не книгу à la Гончаров; потому-то в Египте и кончаются мои «путевые заметки».
Я странствовал мыслями, мучимый невралгией на улице Каир-ель-Нил, а египетский врач замышлял мне жестокую казнь: вырвать зуб.
Пред отъездом в священную землю повис на железном крюке я со стоном (мой зуб не хотел «вырываться»).
Запомнился мне напоследок египетский вечер: —
– фелюга качалась, а лодырь, совсем темносиний, стоял на корме; золотокарие светени вечера разливались на Ниле; легчайшим биением белоголубых парусов разбегались стаи фелюг; и бросали стекольные очи все желтые здания; скалилась старой зубчатой стеной Цитадель, просквозивши из дали, как черное кружево на желтеющей шее испанки; налево: пространство косматой кудрявицы, красный карминник цветов поднимали густейшие пряности; солнце, мертвея от немощи, немо катилось к закату, как желтый и сохлый папирус, в сплошном омутненьи хамсинной золы над косматыми лапами пальм пролилось тяжелейшее золото в карие сумерки; протянулись феллашки, поставив на плечи надутое дно пропеченных жарой кувшинок; был и странен и страшен Каир!
Больше я не увидел его: утром тронулись мы к Порт-Саиду, чтобы попасть на судно, увозившее к апельсинникам Яффы.
...Впечатления Палестины глубоко запали мне в душу: но трудно мне было, как прежде, вести протокольную запись летучих моих впечатлений; события души поднялись; и – стирали пестрейшие пятна пути. Я, быть может, позднее вернусь к впечатлениям Палестины; не здесь, в этой книге.
И ко всему примешалась тут внешняя трудность: Сицилию и Тунис я описывал там на местах, где любую деталь, поразившую нас, мог легко я проверить; Радес, Кайруан я описывал не на месте: в Египте; описывая, я бродил еще в дебрях своих впечатлений по свежим следам; мной описан Египет – позднее; уже на Волыни; меж мной и им легли страны: Сирийского побережья, Палестины, Архипелага; и лег многошумный Стамбул с грохотанием мечетей и с Айя-Софией, с семибашенным замком, с Босфором, легли Дарданеллы; поэтому впечатления Египта на расстоянии выглядят отвлеченнее, быть может, чем пестрые арабески Тунисии.
Я хотел описать Палестину, но… спешно уехал в Москву, и Москва ерундою своей многопышащей жизни совсем запылила мне нить путевых впечатлений; все то, что я видел – со мною; все звуки, все краски, все образы – там, в глубине моей жизни зажили в безобразном, только через год уже, в Брюсселе, мог отдаться свободно я пятнам заметок; но пятна те выцвели; и во-вторых: я работал тогда над романом своим; так внимание переместилось от пятен земного пути к углубленнейшим линиям мысли.
Мне запомнились общие ноты моих палестинских заметок; и в них, точно искры, отдельные частности: помню, как мы поразились, проснувшись перед Яффою, стаям небесных барашек; в Египте не видели мы облаков; поразили огромные апельсинники Яффы; и тон голубой иудейских холмов; поразили ливанские кедры: и пестрый камень, которым блистает постройка храма Гроба Господня весной: мы из пекла попали вторично в весну (переживши ее уже в Радесе): как часто сидел я на камне пред входом Дамасских Ворот, и я думал: