Резнул «style oriental», или – подделка; культура Тунисии есть примитив; а культура Египта – барокко; меж тем Фатимиды создали Кахеру; сказалось губительно действие климата: испепелило культуру; такие фигуры, как строгий султан Нуреддин, или гуманный султан Саладин, – прошли сном.
Вот отель.
И какая-то хаха проводит в чулан: в нашу комнату; грязь – на постелях: пыль, пыль; сколько стоит? Цена этой комнаты – в перворазрядном отеле Палермо такая цена; вдвое менее стоил тунисский наш номер в отеле «Эймон»; проклинаем сирийца, сюда нас заславшего; грустно стоим над вещами; а хаха – уходит; зову.
– «Но послушайте: этими полотенцами утирались не менее десяти рослых парней!»
И хаха приносит… одно полотенце; уходит; зову:
«Но послушайте: это белье на постели; тут спали солдаты».
И хаха приносит – белье; и уходит: зову:
«В рукомойнике – слышите? – нету воды!»
Появилась вода.
«Нет, постойте: здесь негде присесть: оботрите».
Стирает.
Нескладица – та же; и – пыль за окошком: оттуда сварились громады домов в пыльно пламенном ветре; в крутящемся соре и сене в сплошной трескотне граммофона; в стрекочущем горле.
– «Каир?»
– «Почему он такой?»
И какая-то новая нота нам слышится.
Помню: кошмар нападал на меня; в недомыслии, дико излитом, он – длился: предметы кругом выступали знакомыми знаками; тихо сходили с настоянных мест, оставаясь на месте; и было все то, как не то; я – испытывал вывих; не палец, не кисть, не рука ощущали его, а все мое тело: оно – только вывих. С меня? Стало быть: ощущал… вне себя? Вопрошали во мне ощущенья; без вопроса, следил, как ничто, никогда не вернется в себя: так себя в первый раз ощутит голова под ножом гильотины: захочет увидеть она свое тело, а видит лишь ухо другой, как она, отделенной от тела; и жалко грызет это ухо: впервые я видел тебя беспокровным, дивяся – «я» – помню, маленьким взяли купаться меня (до шести лет купался с дамами); вид голых «дядей» меня поразил; тут пахнуло звериным цинизмом; мне долго казалось, что я уже погиб (навсегда), увидев: это все. – Так себе самому ужасался: предметы и тело мое средь предметов казалось: пустыми штанами (в купальне); я сам – весь пустой, на пустой оболочке в пространстве разъятого стула, – разъятый в пространственный вырез окна – в потемнение синего неба, которое есть распростертость, темность толкований и смыслов:
– «Что это такое?»
– «Как можно?»
– «Не вынесу!»
– «Ай!»
Так кричал бы, но орган кричания сдернулся с глотки: труба граммофона! – сидела, привинченная к недышавшему ящику тела.
В младенчестве доктор решил, что я – нервен; немного позднее решили, что болен я – астмой.
Но «астма» – прошла.
Вот подобное, что-то во мне поднималось теперь, из песков Порт-Саида – в окно; и запучилось там неживою громадою дома; кричало, как медное горло; на сорной, коричневой площади, и густо катились верблюды; и хахи, страдая от астмы, кричали:
– «А!»
– «Хаха!»
И странен, и страшен Каир.
– «Да, он странен», шептала мне Ася, медлительно подошедшая сзади. Туда не хотелось нам кануть.
Мы – канули!
...Комнату! В пыльном чулане остаться нельзя; в «Premier-ordre» еще можно при 1000 франков в неделю; такой суммы – нет; и поэтому комната нас занимает; мы – ищем; Каир – отступает: не видим его (больше – чувствуем); солнце так бьет, что приходится думать о пробковом шлеме с вуалью, предохраняющем от ударов и пыли.
– «Наверное здесь по утрам происходит базар: сор и сено». Проходим базар:
– «Вот и здесь: происходит – базар».
Те базары – на третьей, четвертой, на пятой, шестой и седьмой засоряемой улице:
– «Всюду – базары».
Источник такого обилия – «хахи», извозчики; всюду у них между ног просыпаются травы из сочной охапки, свеваемой, тминного запаха малой былинкой и клочьями; все, проедаясь, буреют они; и – метаются в ветре; и – сорное стойло Каир. И жующие морды верблюдов, ослов, лошадей и развесивших уши по воздуху мулов – повсюду.
Дивились: исчезли бурнусы; вот – кубовый, темный хитон облекает феллаха; вот двое, как вороны, – черные. Небо, сквозящее тьмою, – прикидчиво сине: так горсти людей протекают волнами абассий, широких, пышнеющих в ветре хитонов, излившихся с плеч до пяты и порою затянутых очень широким, простым кушаком, выявляющим тонкую талию; будто подрясники, ходят подолы в сплошной, черносиней толпе; и круглеют коричнево шапочки шерсти на бритых затылках; широко шагают феллахи, махая руками – на грязной стене шоколадного цвета высокого дома, глядящего в красную бурень небес; у предве-рий сплошных европейских кварталов, как лодочка, – море абассий разрезала чистая фесочка, вздернувши нос над сиреневым смокингом; прощекотала изящною тростью по воздуху, свистнула в красные губы мотив из «Веселой Вдовы»; побежала другая, такая же фесочка – в розовом смокинге.
Толпы их: множество палевых, розовых, серо-сиреневых смокингов, трости, цветные платочки, перчатки яичного цвета.
Какой маскарад! Это – хаха, но хаха «moderne», надушенная знанием, самодовольством и наглою цивилизованной прытью: и брови – дугой, и носы – закорючками; многие – с книжками: все – понеслось; щекотало тростями пространство.
Бежало средь черных, говорящих, кирпично-коричневых стен и заборов, из-за которых, гигантски возвысясь, коричнево так столбенели винты чуть изогнутых пальм, лепетавшие листьями, точно пучками зеленых, развеянных перьев из бурого неба:
– «Смотри: низкорослая пальма пропала».
Торчали деревья, которых далекая родина – пышный Кашмир (на одной широте он с Каиром) в Каирском саду, в Гезире, вокруг Geziren-Palace, в садике, переполненном фесками, в Эсбекиэ – всюду эта индусская флора.