Крыша; Радес!
За горами, цветами ползет к среброствольным оливкам пустыня: сойдя с корабля, здесь ослепнешь в зеленом и белом во всем, засыпая в миндальные запахи; в каменистых вазах, наполненных водами, дергает рыба своей бриллиантовой спинкою; дергает лик отражение под сикоморой; а пестрая птичка слетает к гробничке: пить воду и делать:
«Прх-прх!»
Вся в серебряных шариках влаги она.
Знаю: чащи Радеса; взовьется, – проступит пустыня во всем; а завеса червонится розами: кобра – под розами! Над ручейком – прокаженный, уж кубовый, вечер разъеден буреющей прорвиной, свисвнувшей в кубовый вечер сухими песками; они заедают глаза уже в марте, когда пережарясь, полянки – лысеют песками; зажаренный будешь в апреле, а в мае вспылаешь, как листик бумажки; и кучечку пепла развеет – июнь.
Наклоненная Ася над твердым картоном: а перед нею Али, ставший темно-кофейного цвета; когда мы приехали, бледно-кофеен был он; сесби, рыбий разинутый рот, из которого точит миндаль лепестки, точно капли, в колено Али; оскаливший окрестности диск дозирует от ужаса красным кусочком – из кактуса: краюшком, точкою, искрою; – нет ничего: убежал! Светозарятся зори в лазури: как красные щеки объятого гневом лица, – все бока всех домов! Забледнеют они просерением злости; сорвутся окрестности, лягут клочками огней, из кафе – на пылимую площадь; вся тьма оплотнеет, как камень; на площади будет лежать черножелтый ковер, точно кожа громадного ящера.
В юности я изучал Шопенгауера; мне начинали казаться все вещи: идеями; так и теперь; полосатою шкурою зебры шла ночь, укрывая свой лик: полосатою шкурою зебры.
Сахара есть воля Тунисии: домики: садики, цветики, – мир представлений.
Два цвета себя дополняют; и вот: черноцветием кроется житель Марокко; снежайше бурнусами веют Тунис и Алжир; и меж ними – вся гамма оттенков: зеленых, лиловых и синих, и желтых, и красных, как «пря» представлений.
Здесь в дюнах песчаного моря, заводятся темными блохами берберы, коричневея борьбою с белейшим арабом; и искрами давних ударов на камне стены высекая всю радугу красок.
Четыре ступени идей протянули свой мост: различимы четыре культуры; во-первых: культура Берберии – черная, черно, коричнево-серая; в коричневеющей почве копается темно-коричневый бербер в коричнево-сером своем капюшоне, с которого кисточка курится красно-коричнево-кирпичным цветом; коричневы дуги и шашки орнаментов; этот коричневый цвет перегаром чернеет, – в Марокко; откуда коричневый цвет? Белый светоч, взметнул пыль веков, прокраснев, пробурев, прокоричневев, все же сквозь них высвечивается краскою.
А вторую культуру синит, зеленит арабеска Туниса: откуда она?
Белый свет залетевшей культуры сквозит землистою темою; синятся прозрачные светы во тьме; так арабством пестрят берберийские быты.
Оранжево-желтыми красками брыжжется берберство в светлые стяги арабов на юге.
Белеет бурнус Кайруана, как призрак, как отзвук великого света огромной культуры, здесь вспыхнувшей, здесь же погасшей.
Не верю в радесские роскоши я: прохожу, согнув спину к… Али; в черно-сером плаще истомился Али, истребив все бисквиты и выпив весь чай…
– «Ну, довольно», – советую Асе, – «а то истомился он бедный»…
Заплакала палица бархатным басом «там-тама»; как каменным шаром, кидается в сумрак она – из окна освещенной кофейни; а в грубые ругани рухнувших звуков (и бухнувших гудов, и ухнувших дудок) какая-то гоготливая дудочка кряхчет, кудахчет, как курица; вот и мосье Epinat нам пришел предложить посмотреть… на египетских музыкантов.
Пошли.
На помосте противный слащавец, почти еще юноша, весь в притираниях плясал danse de ventre, и – вращал непристойно ходившим меж ног животом, перетянутым шарфом, кидая в пространство гортанные страстности:
– «Что он такое кричит?»
– «Непристойные гадости», – сплюнул мосье Epinat хладнокровно и просто.
Арабы дрожали, впиваясь глазами, нестройно стараясь подтягивать: гадостям; Ася дернула; и – показала налево: на нас разверзался огромный, весь рыбий какой-то, как яшмовый камень, из век вылезающий глаз; безучастный араб, обладатель раздутого глаза, другим наблюдал, как и все, за ходившим меж ног животом развращенного юноши:
– «Что это?» – дернул рукою мосье Epinat я.
– «Последствия»;
– «?»
– «Вредной болезни».
...Мавританское здание с пестрым подъездом, с живой, с поющей водою в саду, с антилопами:
– «Чей это дом?»
– «Джалюли».
Среброствольная роща оливок; над нею – зоря; величавый старик, опираясь на палку, плывет на зорю; в ветерок заплескал бирюзовый отлив гондуры; незапятнанно чистый бурнус за плечом шевелит своим краем под белой повязкой, отчетливо сжавшей чечью, под которой умнейшие очи впиваются в зори; и чешутся ветром седины в атласы сквозных, нежнорозовых прорезей; тихо проходит в оливки…
– «Чья рощица?»
Снова ответ:
– «Джалюли»…
Из поющего птицами сада пестреют колонки, блестят изразцы; антилопа метается в клетке испуганным рогом:
– «Чей сад?»
– «Джалюли»…
Кто такой? Или верней – что такое? Быть может, не имя, а форма ответа, «киф-киф», или «емши»?
– «Кто такой Джалюли?»
– «Вы не знаете? Бейский министр; был он первым в Тунисии; умер уже с месяц: настроил в Радесе дома, накупил себе рощи оливок, сады разводил; и вот – умер».
Люблю старика в бирюзовой, сквозной гондуре; «бирюзовым арабом» зовем его с Асей; о нем я писал уже; он – наша склонность; при встрече и он дозирает внимательно нас: