Закрутили налево обрывины, мысы и вдавлины береговых очертаний до самой Бизерты, направо – тунисский залив; и мыс – Добрый, бросающий сноп с маяка, освещающий тракт пароходов, бегущих от Гибралтара к Суэцу; а сзади – сливается лентой залив, расширяясь над нами на десять и более километров; едва там мутнеет Тунис, едва виден Радес; но малиновый вечером верх Захуана все так же отчетлив; Сиди-бу-Саид весь под нами; под ним – провалились все карфагенские холмики; пятнышком белым едва видим нам карфагенский собор; море – с трех сторон хлопает; гребни, шипя, неустанно дымеют соленою влагой.
Сиди-бу-Саидом кидается Африка в море; за морем – Европа; Европе подставил бурнус от нее отвернувшийся мавр; знает он; заскрипит колесо на сиди-бу-саидском подъеме; и тащит – неверных к утесу, с которого старый маяк, как циклоп, одноглазо уставится в волны, бросая снопы бриллианта в кипенье воды; но он знает еще, что от Сфакса, Гафсы, Суз потянутся толпы паломников с яркими стягами к чистым костям марабу, опочившего здесь; в его честь понастроены все эти пальца мечетей; село богатеет доходом с паломников.
Кто марабу?
Помнит верно неверный: им чтимый король покидал берега нечестивой Европы когда-то с отборнейшим войском; расправила крылья косматая стая судов, нагруженных конями, оружием, множеством воинов, с крупным крестом на руке или груди; их Людовик Святой всех повел на Тунис; здесь в холмах Карфагена, надолго раскинулось станом неверное войско, боясь нападать на Тунис; но чума загуляла в палатках ленивого крестоносного войска; и умер Людовик Святой от чумы.
Так расскажет неверный; но это – не так.
Для арабов часовня Людовика – ложь и обман, если только не глупость неведенья; так было дело: Людовик король был правдивый и честный владыка; и оттого он задумался долго перед белым Тунисом, не смея напасть на Тунис; размышлял он о верах; открылось ему перед боем величие магометовой веры; сомненья одолели его; затворялся в палатке король, изучая Коран; некий опытный муж, тут прослышав о думах Людовика, храбро предстал перед ним, держа славные речи о вере; Людовик им внял; он склонился к Исламу; покинувши тайно палатку свою, он исчез с правоверным учителем веры, нет, он не погиб от чумы, но он хитро себя подменил, положивши на ложе свое зачумленного воина; гяуры верили в смерть его; страх охватил их войска; неудача постигла поход.
Между тем обращенный король научился пяти омовеньям; и – прочим обрядам; прожил он года в полном здравии, день ото дня становился святей и мудрей; он стал под конец своей жизни святым марабу, прославленным целой Тунисией; толпы стекались к нему, как стекаются ныне к костям марабу из Гафсы, Кайруана и Сфакса – процессии с пением, с боем там-тама, с развернутым знаменем, на котором красуется красный изогнутый серп со звездой.
Марабу – есть Людовик Святой: и в Сиди-бу-Саид все знают про это.
Не знают – неверные…
Здесь, в вышине, окруженные с трех сторон морем, передаем мы друг другу слова мусульманской легенды, напоминающей нашу легенду о Федоре Кузьмиче, под личиной которого кончил свои фантастические дни Александр Император.
Пора и домой: опускаемся вниз по ступенчатой уличке, быстро садимся в коляску; и – катимся вниз, к Карфагену, минуя его; проезжаем попутно безвкусную Марсу, где бей коротает все время (теперь в Гаммам-Лифе он); Марса не помнится мне; проезжали ее мы уж вечером; сумерки падали; ночью мы были в Тунисе; с последним же поездом мы возвратились в Радес; нам светила луна; и плутая средь уличек, увидели тени мы белых бурнусов; и слышали гарканья их из кафе: араб спорил с арабом, проклятьем оглашая село, во тьму кинулся спорщик; бурнус, распростерши огромные крылья, как лебедь, понесся в пространства луны.
Еще долго в ту ночь мы сидели на крыше, смотря, как прозрачняся дымом, в луне обозначились мороки бирюзовых пространств, кружевеющих призрачно очерками куполов, белых стен и оград, через которые бледно в луне низлетали соцветья; пурпурные в солнце; там с крыши далекого домика, скрытой стенами, куда, как мы знали, выходит гарем по ночам, раздавалось пение; улыбалась в луне там косматая роща оливок, как бы под покровом сплошной оловянной бумаги; песчаные косы залива – белели, сребрели; оттуда, где были сегодня, от дальнего горного выступа медленно даль прободало кровавое око; моргнул циклопический глаз маяка; и – сомкнулся; еще и еще; и – надолго сомкнулся.
Так трижды моргает на нас карфагенский маяк; и – смыкается око; мы видим лишь дальние светы снопа – где-то там, на волнах, когда око не смотрит.
И – снова моргает: и еще, и еще…
Средь цветов, в полосатых (и желтых, и красных) шелках Ася тихо поникла над чаем; Людовик Святой не дает ей покоя; а я, закрыв голову шарфом, я – вижу отчетливо древние образы; старый «Carthago» встает и я слышу:
– «Carthago delendaest»…
Нет не «delenda»: ничто не угаснет.
Вот брызнули лучики грелки; метнулась сень зайчиков в розовых розанах пола; задумчивость, радость и сказки и песня араба, унывно гортанная; издали; Африка нас поглощает, Европа свернулась комочком; приподымаются издали нам – Тимбукту, Диэннея, Канкан, павший город великого Самори; и предносится взору великая, африканская Франция.
...Вы не знаете Франции: европейская Франция – малый кусочек, отросток гигантского тела, лежащего в Африке, – малый кусочек, закинутый как попало в Европу, отломанный кручами Гибралтара; и – брошенный: за Испанию. Знаю наверное я: никогда не пришло вам на ум точно вымерить Францию; вымерил я – отношенье ее европейских частей к африканским за вычетом Мадагаскара (размер мне его не отчетлив) равняется дроби /.